Исторія Аркатова, очень недурно разсказанная г. Никоновымъ, тѣмъ характерна и поучительна, что въ ней проходитъ предъ читателемъ въ сжатомъ видѣ какъ бы исторія самаго классицизма у насъ. Наивный и способный мальчикъ со страстью накидывается на классическую мудрость и постепенно тупѣетъ до полнаго умственнаго паденія. Не находя живого матеріала для ума и души, Аркатовъ весь поглощается формой. Онъ учится не для знанія, котораго ему не даютъ, а для отмѣтки, для видимости, т. е. для вздора. И масса учениковъ кончала тѣмъ же, чѣмъ онъ началъ. Знаніе, ученіе, мысли о высшемъ значеніи науки все было чуждо классицизму, ихъ замѣняла одна форма. Только немногіе прозрѣвали во время и, какъ Аркатовъ, уходили въ свой, особый мірокъ, чуждый и враждебный гимназіи, гдѣ чтеніемъ и кружковой жизнью боролись съ ослѣпляющимъ вліяніемъ гимназіи. Какъ происходилъ этотъ процессъ "паденія" лучшихъ учениковъ? "Аркатовъ сталъ сознательнѣе всматриваться въ тяготѣвшее надъ нимъ гимназическое преподаваніе. Заучивая съ великимъ трудомъ чуждыя ему греческія вокабулы, которыя притомъ и произносились Богъ ихъ знаетъ какъ: не то по Эразму, не то по Рейхлину,– Аркатовъ сталъ соображать, что едва ли произойдетъ для него какая-нибудь радость или удовольствіе въ жизни отъ этихъ вокабулъ или отъ омерзительныхъ, невыносимо трудныхъ спряженій съ ихъ всевозможными прошедшими, будущими, предбудущими, сверхбудущими, давнопрошедшими и давнымъ-давнопрошедшими и никогда не бывшими временами, съ ихъ сослагательными, желательными и нежелательными наклоненіями. "Чортъ ихъ знаетъ! – возмущался онъ. – Мало имъ единственнаго и множественнаго числа, такъ они еще двойственное выдумали! Мало разныхъ простыхъ прошедшихъ временъ, такъ еще аористовъ настряпали!" Въ пятомъ классѣ Аркатовъ "по инерціи" все еще считался въ числѣ хорошихъ учениковъ, но паденіе его шло впередъ гигантскими шагами. Струна, такъ сильно сразу натянутая въ младшихъ классахъ, стала ослабѣвать съ изумительной быстротой. У Аркатова не было достаточной уравновѣшенности въхарактерѣ, чтобы съ разсчетомъ и хладнокровно заниматься гимназическими благоглупостями латыни и греческаго языка. По натурѣ импульсивной и крайне впечатлительной, онъ страстно возненавидѣлъ всю классическую учебу, едва только раскусилъ ея тлѣнъ и гниль. А раскусить ее теперь для него не представлялось никакой трудности, особенно подъ руководствомъ и при содѣйствіи такихъ педагоговъ, какъ "Ѳита" и Элладскій… Первыми учениками въ старшихъ классахъ стали совсѣмъ иные типы. Въ младшихъ классахъ первыми были усердствующія способныя натуры, рьяно на первыхъ порахъ переваривавшія все то, чѣмъ ихъ пичкала гимназія. Въ старшихъ же классахъ первенство отнимали у нихъ или уравновѣшенныя трудолюбивыя посредственности, работавшія усердно по привычкѣ или изъ страха и мало озабоченныя содержаніемъ той трухи, которую они изучали, или же карьеристы, въ достаточной степени дальновидные, расчетливые и способные молодые люди, прекрасно понимавшіе, что классицизмъ,– чепуха и гниль, но старательно изучавшіе Цезаря, Софокла и Гомера, даже презирая ихъ не по заслугамъ"…
Что можно сказать въ защиту такой системы? Искренно признаемся, что теперь, когда она осуждена безповоротно, мы бы желали указать хотя что-нибудь хорошее въ ней, что давало бы намъ право отнестись къ ней, какъ къ мертвой, снисходительно, хотя въ чемъ нибудь помянуть ее добрымъ словомъ,– и не можемъ. Припоминая личное знакомство наше съ этой системой, мы можемъ вспомнить одного-двухъ недурныхъ учителей-классиковъ, которые искренно желали внушить намъ любовь къ классическимъ языкамъ и ко всему, что съ ними связано. Но эти рѣдкія исключенія сыграли скорѣе дурную роль. Они личными достоинствами прикрывали пустоту того, что у насъ величалось классицизмомъ. И хотя это покажется парадоксомъ, но, право, всѣ эти "Ѳиты", Бѣлоглавеки и другіе "классики", о которыхъ повѣствуютъ гг. Никоновъ и Яблоновскій, имѣли благотворное значеніе для русскаго общества. Они явились такой превосходной иллюстраціей системы, что и слѣпые увидѣли ея ничтожество, и глухіе поняли ея мертвящую пустоту, которою система глушила все живое и жизнеспособное.
Сентябрь 1901 г.